«Всегда был мил мне этот холм пустынный»

Юлия Захарчук -

искусствовед, научный сотрудник Национального художественного музея Украины, организатор Художественной галереи «Синий вечер»

08.07.2020

фото: Ira Marconi

– Ты счастливый человек?

– Удивительно, но я сейчас вспомнила свою бабушку, которая на подобный вопрос сразу отвечала, что она – очень счастливый человек и дальше объясняла почему. Я бы, наверное, не смогла, не задумываясь, дать такой однозначный ответ.

– Тогда, может быть, ты сможешь сказать в двух словах, что для тебя счастье?

– Это, наверное, полная реализованность, чего я о себе сказать не могу. Я, конечно, надеюсь, что будет еще какой-то кусок жизни, может быть что-то еще удастся сделать, чтобы раскрыть свой потенциал. В моей жизни было довольно много трагических потерь, начиная со смерти мамыАлла Васильевна Захарчук (1939-1994) – после Киевского университета по рекомендации Платона Белецкого пришла работать в Государственный музей украинского изобразительного искусства. В 1970-1994 гг. – главный хранитель музея., и, в общем-то, я до сих пор не оправилась, потому что я не могу понять, как такое могло случиться, когда человек в полном расцвете сил, интеллекта, невероятной красоты, – я сейчас как раз близка к ее возрасту, – вдруг уходит из жизни совершенно не заслуживая тех мучений, которые ей пришлось вынести. Я и теперь не могу найти ответ, в моей голове это не складывается в целостную картину. У меня долгие годы даже было чувство вины, с которым я старалась всеми силами справляться. Поэтому страдания надолго перекрыли энергию, которую я могла бы потратить на самореализацию. Это случилось, когда мне было двадцать шесть лет, и я сейчас думаю, что если бы было как-то иначе, то моя жизнь могла сложиться совершенно по-другому. Горе, вторгшееся в мою жизнь, нарушило ее ход на долгие годы. Понятно, что мир не всегда гармоничен, и мы не знаем почему происходит то или иное, но именно из-за этого я и не могу назвать себя счастливым человеком.

– Не может ли здесь помочь вера или представление о том, что каждый человек уходит в свое время…

– Когда ты сталкиваешься с этим в реальности, оно не срабатывает. В моем случае произошло нечто, что невозможно постичь и принять.

– По сути, это стало для тебя воплощением несправедливости?

– Да, всемирной, глобальной, трагической несправедливости. И это очень подорвало мою наивную, может быть, детскую веру в гармоничное устройство нашего мира. Я, помню, тогда вывела для себя две формулы, чтобы было легче справляться. Они могут показаться банальными, но тем не менее: «На свете счастья нет, но есть счастливые мгновения» и «Счастье – это отсутствие несчастий».

– Когда ты говоришь о нереализованности, ты имеешь в виду прежде всего личностную или профессиональную сторону?

– Я бы сказала, что это связано с личностным потенциалом, с тем, что я унаследовала от моих предков, от родителей. Я сейчас понимаю, что заложено было намного больше, а я реализовала только какую-то мизерную толику.

– У тебя было счастливое детство?

– Думаю, да. Знаешь, я все время мысленно возвращаюсь к той маленькой, одухотворенной девочке, которая до сих пор живет во мне и которую так прекрасно запечатлел когда-то мой отец Алексей ЗахарчукАлексей (Олекса) Николаевич Захарчук (1929-2013) – известный украинский художник-шестидесятник, живописец и график. В 1968 г. подписал «письмо 139» в защиту политзаключенных. Создал целую галерею монументально-панорамных, медитативных пейзажей Украины. Оставил большое художественное наследие.. В раннем детстве я много болела, может быть, поэтому постигала мир благодаря книгам. У нас были приняты домашние чтения вслух, да и мама мне много читала. Возможно, из-за шаткого здоровья я всегда обладала острой чувствительностью и способностью сопереживания. Как я говорила лет в двадцать: у меня, как у Блока, трагическое мировосприятие. Мне, например, казалось, что стыдно быть счастливым, когда вокруг так много страдания. Только с годами я смогла что-то в себе изменить и радоваться каждому дню, несмотря на весь драматизм нашего существования. Но я трудно шла к этому. Очень надеюсь на ближайшие лет двадцать пять – хочу реализовать все, что смогу, и стать жизнерадостной, спортивной, интеллектуальной старушкой. По крайней мере мне бы этого очень хотелось.

– Старались ли твои родители, несмотря на свою занятость, развивать тебя в разных направлениях?

– Нет, специально они ничего не предпринимали, никаких кружков, если ты это имеешь в виду. Я немного занималась танцами, которые очень любила, хотела ходить на фигурное катание. У меня нет совершенно никаких претензий к моим родителям, у них были свои основания и свои взгляды на мое воспитание, но теперь я понимаю, что очень многое было упущено. Я, например, очень хотела заниматься музыкой, которой я всегда увлекалась, но мы жили в тесноте, в двухкомнатной квартире, я жила с бабушкой в одной комнате, и не было никакой возможности заниматься, хотя в ее квартире было фортепиано, и моя мама когда-то училась. Меня приучил к музыке отец, и я стала в ней неплохо разбираться. Он всегда ставил пластинки с классической музыкой, у него колоссальная коллекция, и благодаря этому я очень хорошо ориентируюсь в классике. Если мы слушали канал «Mezzo», то начинали угадывать имя композитора, и я могла узнать довольно редких авторов, потому что я очень «наслушанная». Но музыкальной грамоты я, к сожалению, не знаю.

– А тебе бы хотелось?

– Да. Я всегда была очень старательной, очень исполнительной. И если бы меня отдали в музыкальную школу, я бы очень прилежно училась. Говорят, что никогда не поздно и что сейчас все можно наверстать, но я думаю, что вряд ли решусь. Хотя, конечно, музыкой я наслаждаться умею. Мы с родителями часто ходили в филармонию, помню, как РихтерСвятослав Рихтер (1915-1997) – российский пианист. Один из крупнейших пианистов XX века, чья виртуозная техника сочеталась с огромным репертуаром и глубиной интерпретаций. приезжал, в то время было очень много памятных концертов. С мамой мы всегда ходили в театр на самые лучшие спектакли. Я очень хорошо помню спектакль «И дольше века длится день» в постановке НякрошюсаЭймунтас Някрошюс (1952-2018) – литовский театральный режиссёр., «Ричарда III-го» Роберта СтуруаРоберт Стуруа (род.1938) – грузинский театральный режиссёр, его же «Кавказский меловой круг». О музеях и речи нет, поскольку моя мама была главным хранителем Музея украинского искусстваНыне: Национальный художественный музей Украины.. Помню выставку «Сокровища гробницы Тутанхамона», в 1975-м году, которая стала настоящим событием для культурного Киева, я училась тогда во втором классе. Мы всегда посещали все выставки и все музеи и с мамой, и с отцом. Я помню, что в Музее западного и восточного искусстваНыне: Национальный музей искусств имени Богдана и Варвары Ханенко. на меня оказала огромное впечатление картина испанского художника Луиса де Моралеса «Молитва Св.Франциска Ассизского». Меня совершенно поразило тогда изображение черепа на первом плане. Он просто завораживал. Мы часто ходили в этот музей с отцом. Он мог, например, встать напротив «Инфанты», которая теперь, как оказалось, не принадлежит кисти Веласкеса, но это не имеет значения, поскольку я все равно считаю, что это произведение выполнено большим мастером. Так вот, отец мог встать перед ней или, например, перед натюрмортом Сурбарана и стоять полчаса, час. Я уже пять раз все обегу, говорю: «Папа, пойдем!» – а он стоит возле одной картины и смотрит. Меня это очень удивляло и немного выводило из себя. Потом пришло понимание.

– Отец разговаривал с тобой об искусстве?

– Специально – нет, но давал перерисовывать картинки из книг Марии Примаченко, Собачко-Шостак, в школьные годы советовал прочесть «Героя нашего времени», «Мастера и Маргариту», «Матрёнин двор». А еще он всегда слушал радио «Свобода» и «Голос Америки», их сильно глушили, я хорошо помню это шипение приемника.

– Он хотел, чтобы ты самостоятельно набиралась опыта, впечатлений, ничего особенно не объясняя?

– У него был свой взгляд на воспитание. Известно, что детей художников автоматически отдают в художественную школу. Но он никогда это не поддерживал. Во-первых, он считал, что ребенка нельзя направлять лет до четырнадцати. Должно быть свободное развитие. Он ненавидел все эти книжки-раскраски, так же, как и уроки рисования. К нему, бывало, обращались с просьбой взять кого-то в ученики, но он считал, что этого нельзя делать ни в коем случае. Он мог просто дать мне коробку фломастеров. В свободное время я всегда рисовала своих любимых балерин, фигуристок, но огромной тяги к занятию изобразительным искусством у меня не было. Я почти дословно помню, как отец говорил, что ребенка надо отдавать в художественную школу только тогда, когда он всеми силами, даже минуя запреты, сам стремится к этому. А иначе в этом нет никакого смысла.

– А было ли у тебя в детстве сильное увлечение чем-либо?

– Так чтобы очень хотелось… Ты знаешь, наверное, мне всегда хотелось танцевать. Но я, к сожалению, танцевала очень мало, только в младших классах школы. Я ходила в студию «Світанок».

– Тебе бы хотелось заниматься балетом или классическими танцами?

– Нет, просто танцевать. Я всегда была влюблена в движение как таковое. Хотя я сейчас вспоминаю, что у меня даже балетная пачка была, сшитая из марли, и мы выступили один раз на сцене Октябрьского Дворца, я тогда училась в пятом классе. Сохранилась фотография того спектакля. Меня вообще очень привлекала сцена. Мы с моей подругой Оксаной, дочкой папиного друга, скульптора Вячеслава КлоковаВячеслав Клоков (1928-2007) – украинский скульптор, автор памятников, станковой и монументально-декоративной скульптуры., ставили в детстве спектакли. Мы сами придумывали сюжет, костюмы и потом выступали перед родителями. Помню, как я в первом классе изображала старуху. Мне очень хотелось развиваться в этом направлении, но не сложилось и это. Может быть, всему виной моя старательность: с класса шестого я очень много времени посвящала школе, урокам, заданиям. Это поглощало все мое свободное время. Маме никак не удавалось оторвать меня от стула, настолько я была добросовестной и с удовольствием и интересом делала все. И поэтому на какие-то хобби или увлечения времени не оставалось. В четырнадцать-пятнадцать лет, когда все девочки расцветали, ходили на дискотеки, я наоборот стала стеснительной, зажатой, все ушло в какой-то внутренний аскетизм. К тому же, у меня в то время нашли какую-то несуществующую, как потом оказалось, болезнь, и это тоже перекрыло мне кислород на долгие годы.

– Интересно, что спустя много лет, ты все равно вернулась к своей детской мечте, к танцу. Как и когда это произошло? Почему ты выбрала танго?

– Ты знаешь, я всегда хотела научиться танцевать именно танго. Даже когда я работала в Музее западного и восточного искусства, я всегда говорила своим коллегам, что хочу танцевать танго. Но в те времена, кроме громких дискотек, которых я не воспринимала, ничего по сути не было. Разве что школы бальных танцев. Поэтому, как только школы танго появились в Киеве, я начала учиться. С одной стороны, это вышло случайно, а с другой, можно сказать, что я уже была внутренне готова к этому. Я как-то шла в свой музей по Мариинскому парку и увидела объявление, что в субботу вечером на открытой зеленой эстраде, в нашей знаменитой «ракушке», танцуют танго. Я решила пойти посмотреть. Хорошо помню свою реакцию – я села где-то с краешку, пары танцуют, а я думаю: какая удивительная общность людей. Они все целуют друг друга, обнимают, мужчины, женщины разного возраста, какие удивительные люди! Потом вышла одна пара. Они так страстно начали танцевать, а я подумала: боже мой, как они любят друг друга! Мелодия закончилась, они спустились со сцены. И этот же парень вдруг выходит с другой женщиной и точно также страстно танцует с ней. Я была потрясена до глубины души. Все это действо вызвало у меня слезы. Честно говоря, я в жизни плачу только от положительных эмоций. Если, не дай бог, случается какая-то драма или трагедия, то у меня на это совершенно мужская реакция, – никогда ни слезинки не оброню. А тогда у меня просто потекли слезы от удивления и восхищения этими людьми и магией танца. Я узнала, куда мне подойти, чтобы записаться, и потом долго преодолевала свою стеснительность, мне тогда было тридцать девять лет. Я несколько раз подходила к двери и все не решалась переступить порог. А когда наконец решилась, то опять долго привыкала к характеру танца, к тесным объятиям. Я могу сказать, что благодаря танго я очень раскрылась и постепенно начала возвращаться к той себе, какой я была в детстве, к себе настоящей. Мне захотелось больше общаться с людьми. Я всегда считала себя интровертом и предпочитала книгу живому общению. Это длилось долгие годы, лет с двенадцати и почти до сорока. Потому что для меня книги были жизнью, я постигала ее через их героев, и только теперь я понимаю, что своей жизнью вроде бы и не жила. Мне кажется, что я начала по-настоящему жить только после сорока лет, испытывать свои собственные чувства. Я потеряла много времени. Или, возможно, все это во мне зрело, накапливалось, просто очень медленно. Я, например, всегда вела дневник, у меня сохранились общие тетради как многотомное собрание моих и чужих мыслей. Я выписывала какие-то цитаты из философских книг, когда увлекалась русскими религиозными мыслителями начала ХХ века, такими, как Лев Шестов, например. Я очень любила и продолжаю любить Толстого. Я хорошо помню, как разочаровывалась в молодых людях, с которыми встречалась, – я им все про Бунина да про Толстого, – а они этим совершенно не интересовались, и мы ссорились, расставались. Зато лет через двадцать, я наконец поняла, что наш внутренний мир существует только в нас и его, по сути, нельзя разделить ни с кем, это только наше, сокровенное. Я поняла, что не на этом строятся отношения между людьми. Вот здесь я бы предъявила некую претензию моим родителям: почему они, видя, что ребенок такой «книжный», как-то меня не остановили. Я помню, что все мои тетрадки были заполнены стихами – я переписывала целые книги, которые тогда было трудно достать – Цветаева, Ахматова, Мандельштам, Бродский. Я знала наизусть очень много стихов и, когда шла по улице, они звучали во мне. Я понимаю, что жила тогда только своей внутренней жизнью, но как только я пыталась этим поделиться, то, как правило, натыкалась на непонимание.

– Это настолько моя история! Дело в том, что ты начинаешь искаженно видеть людей, если смотришь на них через призму искусства или литературы. И только спустя годы понимаешь, что реальный мир совершенно иной.

– Да, с годами я это осознала и мне стало смешно, но и грустно, конечно, тоже. Вместо того, чтобы брать от мира, от людей то, что они могли мне предложить, я отказывала им в этом. И здесь я уже предъявляю претензии к себе. Я недавно поймала себя на мысли, что всю жизнь борюсь с внутренними противоречиями, а не с внешним миром, как это делают многие люди.

– И тем не менее, ты никогда не переставала самосовершенствоваться.

– Да, сколько я себя помню, я всегда продолжала заниматься своим развитием. Когда-то даже выучила немецкий язык. Когда я его «услышала» по-настоящему, поняла, что он мой. И я с огромным удовольствием начала заниматься. Потом он стал частью моей жизни. Благодаря этому я начала читать в оригинале Рильке, даже пробовала преподавать. В 2004-м году я поступила на немецкое отделение в Институт лингвистики, проучилась там больше полугода. Но моя учеба совпала с 75-летием отца, я должна была организовать две выставки, одну в Национальном музее, а вторую в Союзе художников. Параллельно я должна была сдавать сессию и писать курсовую работу (я хотела писать об искусствоведческих терминах в немецком языке). В общем, мне пришлось оставить мою учебу в институте.

– Почему ты решила в свое время учиться на искусствоведческом факультете?

– Честно говоря, я думала стать филологом, но ко времени поступления у меня начались проблемы со зрением, я совершенно не могла читать. Мне читала мама, и я все воспринимала на слух. И, конечно, о филологическом факультете можно было забыть. К тому же в те времена туда было очень трудно поступить. Поэтому стать искусствоведом оказалось проще: проанализировать картину, на которую смотришь, и проанализировать толстый роман, который надо прочесть, максимально напрягая зрение, – это большая разница. Поэтому мое поступление состоялось больше по инерции, потому что родители всю жизнь были в этой сфере.

– Каким направлением ты занималась, по какой теме защищала диплом?

– У меня все курсовые и диплом были посвящены творчеству Вячеслава Клокова. Он был другом нашей семьи, я часто бывала у него в мастерской. А помогал мне понять искусство скульптуры мамин друг, искусствовед Юрий Варварецкий. В 60-х годах они вместе с мамой, Дмитрием Горбачевым, Вадимом КлеваевымЮрий Варварецкий, Дмитрий Горбачев, Вадим Клеваев – известные украинские искусствоведы, работавшие в 60-х годах в Национальном украинском музее. работали в музее. Потом Варварецкий уволился, но через какое-то время вернулся и тогда уже участвовал во всех посиделках у Ларисы Григорьевны ЧленовойЛариса Членова (1927-2002) – украинский искусствовед, заслуженный работник культуры Украины, кандидат искусствоведения. Заведующая отделом древнего искусства Национального художественного музея Украины, где проработала более 50 лет. и у нас дома. Он мне очень помогал анализировать, много рассказывал об искусстве скульптуры, направлял. Я считаю, что он мне многое дал.

– Как сложилась твоя профессиональная карьера после окончания института?

– Мне кажется, что наш институтский преподаватель Людмила Александровна Лысенко сыграла здесь определяющую роль. Она тогда только что приехала из Москвы, защитилась и начала преподавать курс: «История народов СССР». Это было довольно интересно, потому что он был подготовлен по результатам ее поездок. Я тогда прямо загорелась, помню, как она рассказывала об Армении. Именно Лысенко порекомендовала меня потом в Музей западного и восточного искусства, в отдел Востока. К тому же, я была дочерью главного хранителя Музея украинского искусства, мою маму все знали, поэтому я, в принципе, могла устроиться на работу в любой музей. Благодаря Людмиле Лысенко меня тогда взяли на работу сразу после института. Конечно, я могла пойти в Русский музейНыне: Национальный музей «Киевская картинная галерея»., водить экскурсии, общаться с людьми, там была более живая атмосфера. А Западный только что закрылся на ремонт, и было понятно, что придется опять зарыться в книги, углубиться в изучение памятников. Но – Восток! Это такой соблазн, от которого невозможно было отказаться. И я согласилась. И главное, что та сотрудница, которая брала меня на работу в надежде воспитать из меня востоковеда, через месяц уволилась, и я осталась без каких-либо ориентиров в этом огромном, почти неизвестном мне мире. Нам, конечно, Платон Александрович БелецкийПлатон Белецкий (1922-1998) – украинский искусствовед и художник, педагог, профессор, доктор искусствоведения. читал небольшой курс, но очень поверхностно, ознакомительно. И опять я начала много читать – все, что касалось искусства Древнего Востока, подготовила две лекции по древнему и средневековому Китаю. Сейчас страшно вспомнить, сколько ушло времени, как я добросовестно углублялась во все детали, в том числе и в историю религии: буддизм, даосизм. Это было очень интересно и несомненно обогатило меня. Но я все накапливала, накапливала информацию, а выхода, по сути, не было. Свои лекции я ходила читать на Дарницкий шелковый комбинат. У нас был проектор, слайды. Я читала работницам фабрики лекции по искусству Индии. Подобная практика тогда была в порядке вещей. Это сейчас смешно себе представить. Еще я ездила в школу, где изучали китайский язык. Но дети были вечно уставшие, а я не то чтобы могу, что называется зажечь аудиторию. И мне все время казалось, что я так много делаю, материал – сложнейший, а результата это не приносит. Но были и свои плюсы, например, командировки. Я ездила в Эрмитаж. Никаких особых заданий у меня не было, но я получила возможность целых десять дней провести в Санкт-Петербурге. Помню, я встретилась с хранителем отдела Восточного искусства, мы поговорили, и она мне сказала, что без знания китайского языка невозможно серьезно заниматься этой темой. Тогда я даже подумала, не пойти ли мне на курсы китайского языка. Но вовремя поняла, что опять угроблю свои глаза. И не пошла. Потом я ездила в Москву, в Музей Востока, который тогда строился и обновлялся. И там у меня состоялись очень интересные встречи. Приняли меня, как коллегу, – все показали, рассказали, несмотря на то что музей еще был закрыт. Отдельно я встречалась с известным исследователем Анатолием Алексеевичем Соколовым, который приезжал изучать нашу коллекцию. Он работал в институте искусствознания, и я попала как раз на заседание секции востоковедов. Помню, как мы с ним какие-то записочки друг другу писали. Это был период, когда распадался Союз, и он сказал, что консультировать нас второй раз не приедет, а мы, конечно, нуждались в серьезной консультации по отдельным вопросам. После этой командировки я поняла, что дальше изучать китайскую живопись не буду. Свое слово в этой области искусствоведения я точно не скажу. Я зашла в какой-то тупик и не знала, куда мне дальше двигаться в этом материале. Хотя в музее есть прекрасный специалист Галина Ивановна Биленко, нынешняя завотделом Востока. Но она занималась искусством Японии и не могла отвлекаться на то, чтобы меня учить. Тем не менее я ее очень уважала и осознавала, что только одно то, что такой серьезный и грамотный человек находится рядом, – уже счастье. Она, конечно, очень глубокая, масштабная личность, и я отношусь к ней с огромным уважением, у нас с ней и теперь прекрасные отношения. В конце концов, я приняла решение уйти из Музея западного и восточного искусства.

– Я ведь тоже работала в отделе Востока, видимо, придя спустя несколько лет на твое место. Галина Ивановна проницательно посмотрела на меня и сказала: «Я не знаю, зачем Вы пришли, я вижу, что Вам это интересно, но вряд ли это Ваше». И была, конечно, права.

– А ты застала Зою Павловну Рябикину? Она была завотделом Западного искусства.

– Застала, конечно.

Она тоже была замечательным специалистом, но очень непростым человеком, поэтому, чтобы работать в ее отделе, где, казалось бы, все так близко и знакомо, надо было иметь определенные качества, которых у меня не было. Но я помню, что в какой-то момент нас, востоковедов, заставили подготовить лекцию по Западному искусству. Считалось, что мы должны быть одинаково образованы во всех вопросах. Помню, как мы возмущались, потому что сотрудникам Западного отдела не вменяли в обязанность читать лекции по искусству Востока. Я тогда подготовила рассказ о Леонардо, Микеланджело и Рафаэле и Рябикиной он так понравился, что она предложила мне занять вакансию в ее отделе. Может быть, если бы я перешла к ней, моя профессиональная жизнь сложилась бы по-другому. Все-таки западноевропейское искусство – это более знакомый материал, и мне было бы легче развиваться. Но мне казалось, что я предам свой отдел Востока, тем более что между этими двумя отделами всегда ощущался дух соперничества. Это уже был вопрос этики. Я не смогла. О себе я тогда совершенно не думала и посчитала, что лучшее, что я могу сделать, – просто уйти из музея. И я ушла абсолютно в никуда. Я продолжала учить немецкий язык и, по сути, больше ничем не занималась, а возраст был самый продуктивный – мне было тридцать пять лет. Тогда Лариса Григорьевна Членова, буквально перед своей смертью настояла, чтобы я пошла на работу в Национальный художественный музей Украины, где когда-то работала моя мама. Надо сказать, что все сотрудницы мамы были ее подругами, а я вращалась в их среде с раннего детства: Лариса Григорьевна, Светлана Иосифовна Рябичева… Мне всегда было интересно с ними. Но когда я пришла в музей, Ларисы Григорьевны не стало, Светлана Иосифовна уехала. Я помню, что мне очень хотелось окунуться в какую-то более живую атмосферу. Я начала работать в выставочном отделе, где было много молодых сотрудников, проводились интересные выставки. Я курировала все немецкие выставки благодаря знанию языка. Например, большую выставку произведений Александра Архипенко. Тогда приехал главный хранитель музея, и я работала вместе с ним как человек, говорящий на немецком. В то время в музее была действительно интересная, насыщенная событиями жизнь. Мы работали над масштабными проектами и Маша Задорожная, будучи завотделом, а потом и директором, привнесла в нашу работу очень много нового.

– А что сейчас происходит в музее? Как ты считаешь, нужно ли что-то менять в его устройстве? Не устарел ли он, как институция, в том виде, в котором он существует сейчас?

– Ты знаешь, не хотелось бы говорить стандартными фразами, что «мы должны отвечать вызовам современного мира» и тому подобное. Музей – это очень сложная, многоступенчатая структура, а жизнь сейчас по большей части, сосредоточена на другом, и как сделать, чтобы произошла встреча текущей жизни с музейной вечностью, где точки пересечения, как надо идти навстречу публике и до какого момента, на все это очень сложно ответить коротко. Тем более, что сейчас у меня очень небольшая должность – я старший научный сотрудник отдела – «Искусство ХХ-ХХI вв.».

– Нет ли у тебя такого ощущения, что для того, чтобы привлечь публику в музей, все больше площадок отдается современному искусству и крайне мало уделяется внимание классике. Я имею в виду не только произведения старых мастеров, но и, скажем, художников поколения твоего отца, Алексея Захарчука?

– Да, есть такое. Я считаю, что проблема в том, что искусство ХХI века абсолютно не является продолжением искусства ХХ века. По всем показателям это совершенно не пересекающиеся периоды и поэтому их ни в коем случае нельзя объединять в одном отделе. Должен быть отдел искусства ХХ века и отдел искусства ХХI века. Сейчас наметился уклон в сторону ультрасовременного искусства. Это понятно, – молодые специалисты больше интересуются современностью во всех ее проявлениях. Современного искусства много, оно разное, и на ХХ век уже не остается времени. Искусство этого периода постепенно отходит в прошлое. А я считаю, что искусство ХХ века надо актуализировать, делать современные, разнообразные, мультикультурные проекты, интересно их подавать. Очень многое остается неизученным, незаслуженно забытым. Так что сейчас искусством ХХ века в нашем отделе, по сути, заниматься некому. Я думаю, что я как человек, стоящий ближе к той эпохе, больше ее чувствую и понимаю, чем молодые специалисты. Может быть, мне просто не удается быть достаточно убедительной, предложить какой-то проект, его защитить, прописать основные пункты. Я в чем-то, безусловно, недорабатываю. Но есть такая тенденция, что интерес к нашей реалистической школе постепенно отходит на второй план. И, конечно, в этом чувствуется и идеология современного мира. А это необъективно с точки зрения истории.

– А тебе самой что ближе? Ты больше человек, ориентированный на классику или на современность?

– Мне, конечно, ближе и роднее классическое искусство. Для многих оно является каким-то цельным неделимым массивом, а я в нем нахожу детали, нюансы, различия. У меня свои личные, сложные взаимоотношения с классическим искусством. А так называемым современным искусством я активно интересуюсь по формуле: «Врага надо знать в лицо». Я всегда хожу на современные выставки, пытаюсь понять, изучить, чтобы поддерживать разговор с молодыми художниками и искусствоведами. В 2004-м году я была в Берлине на семинаре «Культурная сцена Берлина», представляла Украину от Гете-института. Нам показывали все ультрасовременное – галереи, спектакли, танец. А в свой выходной день я пошла в Картинную галерею, и небольшой портрет кисти Петруса КристусаПетрус Кристус (1410/1420-1475/1476) – южнонидерландский (фламандский) художник, работавший в Брюгге. Был первым фламандским живописцем, посвятившим себя портретной живописи. Одним из его шедевров считается «Портрет девушки» из Берлинской картинной галереи. мне показался настолько современнее всего увиденного, что я расплакалась. А в последний день семинара я просто пошла в зоопарк. Но, тем не менее, я стараюсь много читать и много смотреть, чтобы как-то ориентироваться. Вопросов у меня гораздо больше, чем ответов. Я никак не могу выработать для себя единый критерий, потому что продолжаю подходить к современному искусству с классическими мерками, а они не работают. Поэтому я часто пребываю в некотором недоумении. Но очень стараюсь выработать профессиональный взгляд.

– Есть ли у тебя любимая эпоха, художник, направление в искусстве?

– Наверное, ранние итальянцы эпохи Проторенессанса. Их произведения я всегда ищу во всех музеях мира: художники, работавшие до Джотто, сам Джотто, Симоне Мартини. Я их очень люблю и всегда испытываю некий внутренний трепет перед ними. От отца мне передалась любовь к Рембрандту. Он ставил его выше всех художников. И, может быть, именно к Рембрандту у меня не успело сформироваться личное отношение, я просто приняла как аксиому, что Рембрандт – номер один. Я люблю Эль Греко и Тициана, Фра Беато Анжелико, особенно меня поразили его фрески в монастыре Сан Марко во Флоренции. Если говорить об искусстве портрета – Тинторетто. Это может показаться странным, но я давно заметила, поскольку побывала во многих европейских музеях, что мало что может взволновать меня по-настоящему. В основном, я смотрю на все профессиональным взглядом искусствоведа. Но так, чтобы до слез… Когда-то у меня случилось такое с одним из последних пейзажей Левитана в Русском музее в Санкт-Петербурге, он называется «Озеро». А так, я и не вспомню, что еще. Возвращаясь из своих поездок, я часто жаловалась отцу, что я так много видела, но почему-то меня ничего не тронуло. Однажды, правда, я попала на большую выставку Джованни Беллини в Риме. Я тогда даже позвонила отцу, такое сильное впечатление она на меня оказала. Это была моя первая поездка в Рим, и я даже, помню, в Ватикан не пошла. Но такое случается со мной крайне редко. Я иногда думаю, что меня намного больше трогают музыка и поэзия, чем изобразительное искусство.

– Есть ли у тебя любимый композитор?

– Я довольно хорошо разбираюсь в классической музыке, как мы уже говорили, и поэтому очень многих люблю: Шопена, Баха, Моцарта, Сибелиуса, у меня довольно разные предпочтения и огромный выбор. Как, впрочем, и в литературе, даже больше.

– Какого автора ты ценишь больше других?

– Очень люблю «Анну Каренину» Льва Толстого. Теперь я в основном слушаю аудиокниги. Как в детстве, когда мама читала. Каждое слово – гениально, все нюансы, все детали. Я очень ценю практически все его произведения. Толстой для меня очень много значит. Был период в юности, когда я очень любила Бунина. Обожаю «Обломова» Гончарова, недавно слушала – гениально! Еще мы все выписывали тогда два знаменитых журнала: «Новый мир» и «Иностранная литература». Я, безусловно, все это тоже читала. В молодости у меня было длительное увлечение поэзией Тютчева. И Пушкина люблю, и Лермонтова. Из украинских поэтов ХХ века для меня наиболее ценны Василь Стус и Лина Костенко. Очень люблю поэзию Серебряного века. Очень люблю и уважаю Людмилу Улицкую, особенно ее повесть – «Сонечка» (о «книжной девушке») и роман «Медея и ее дети».

– Глупый вопрос сейчас задам: Цветаева или Ахматова?

– Ты знаешь, раньше всегда Цветаева была на первом месте, особенно ее проза – «Повесть о Сонечке». С юности как полюбила, так и люблю больше, чем ее поэзию. Мне было приятно узнать, что и Бродский, и Дмитрий Быков высоко ставят эту вещь. Но со временем что-то изменилось… Давай так, если ты меня спрашиваешь: Цветаева или Ахматова, то я скажу: Мандельштам. И потом, сейчас уже все зависит от настроения, это может быть какое-то отдельное стихотворение, которое тронет душу и звучит в тебе все время. У нас в Галерее как-то был вечер поэзии современного поэта Зотикова, потом мы все тоже читали стихи и мне вдруг так захотелось прочесть свое любимое стихотворение Иосифа Бродского – «Проплывают облака». Я его полюбила еще на заре 90-х. И вот что удивительно, сколько стихотворений есть у Бродского замечательных, а я выбрала это совсем раннее его стихотворение. Голос начал дрожать, потому что есть в этом стихотворении что-то очень близкое мне, очень личное. И я думаю: раньше Цветаева нравилась, сейчас я довольно спокойно к ней отношусь, другими какими-то поэтами я раньше увлекалась, а сейчас – спокойно. Но с этим стихотворением все по-другому: прошло тридцать лет, а оно по-прежнему меня трогает. Я с детства была удивительно эмпатичной, на все как-то очень остро реагировала, особенно на чужую боль. И поэтому и поэзия, и музыка во мне находили живой отклик. Когда душа всему открыта, то, она, конечно, воспринимает намного больше оттенков, нюансов чувств и впечатлений. Я считаю это своей сильной стороной. Мне дан дар воспринимать. И если ты глубоко переживаешь и чувствуешь, например, какое-то стихотворение, то ты словно становишься вровень с его автором. Он ведь кому-то его адресовал, и если ты можешь полностью его через себя пропустить и так же, как он, все прочувствовать, то ты в этот момент возвышаешься до его уровня. Это меня и утешает, потому что творить сама я оказалась совершенно неспособной. Хотя вполне возможно, что я еще попробую выразить себя в каком-нибудь виде искусства. Сейчас мне хочется заняться керамикой. Как любитель, безусловно. Я всегда четко разделяю для себя профессиональный подход и любительский.

– В любом случае у тебя будет, с одной стороны, выход переживаниям и эмоциям, а с другой, принесет в твою жизнь только радость.

– Безусловно.

– Как ты думаешь, люди меняются с течением жизни?

– Я думаю, что все у всех по-разному. Что касается меня, я думаю, что то, что я в себе особенно ценю, то, что было в той маленькой девочке, я к этому очень бережно отношусь и стараюсь сохранить.

– Тебе не кажется, что все те качества, о которых мы говорили с тобой и считаем своей сильной стороной: эмпатия, чувствительность, открытая ко всему душа часто оборачиваются против нас и кажутся слабостью.

– Ты знаешь, я в своей жизни, слава богу, не встречала откровенного непонимания или неприятия этих качеств во мне. Может быть, потому что всегда вращалась в своей среде, а если попадала в чужеродную, то выступала по большей части в роли наблюдателя.

– Считаешь ли ты, что у каждого из нас есть какое-то свое предназначение?

– Конечно, я думаю, что это естественно. И чем дальше мы живем, тем чаще этот вопрос приходит к нам в голову. Я думаю, что конкретно я в своей жизни должна сохранить наследие отца, которое насчитывает больше тысячи произведений, актуализировать его, насколько я могу это сделать при моей жизни, поместить в новый культурный контекст, раскрыть в нем те смыслы, которые были бы созвучны нынешнему времени, и думать, как и кому передать это в будущем. Наверное, это моя роль, тем более, что и при жизни отца я всегда была рядом, помогала и, смею думать, продлила ему жизнь. Я это понимаю, потому что делала все сознательно. Получается, что я всегда жила и живу в диалоге с отцом: в тесной связи с ним при его жизни, а после смерти – в изучении и сохранении его творчества.

– Это для тебя органично?

– Да, совершенно органично, потому что у нас было такое душевное родство, вплоть до того, что он мог что-то подумать, а я уже ловлю его слова на лету. Мы мыслили одинаково и смотрели в одну сторону. Наверное, большей душевной близости в моей жизни и быть не могло. Только теперь я понимаю, что мне не стоило строить иллюзии по поводу того, что я могла встретить кого-то еще, кто бы мог разделить со мной мой мир. Я должна была искать что-то совершенно другое, может быть, даже незнакомое и чуждое мне. И если в прежние времена были какие-то стереотипы о том, что женщина обязательно должна создать семью, посвятить себя ей, то у меня таких мыслей никогда не было. Хотя я, особенно в юности, поневоле соотносила себя с этими стандартными и, по сути, бессмысленными представлениями. А потом наступил момент, когда я посмотрела на свою жизнь совершенно с другой стороны. Абсолютно спокойно приняла свою персональную миссию. Потому что никто не знает, как бы сложилась моя жизнь вдали от моей семьи, от отца. Произошло так, как произошло. В сорок девять лет я впервые побывала в Афинах, поднялась на Акрополь и до сих пор помню, что я подумала: раз я здесь, значит моя жизнь удалась, значит она состоялась. Я – счастливый человек, раз я сейчас стою здесь. Я чувствовала себя абсолютно счастливой на этом холме. Я тогда сказала брату, что я бы очень хотела, чтобы он развеял мой прах над Акрополем. Настолько это место перевернуло все у меня внутри. Античность – это мое. Вся античная археология. Когда ты спрашивала у меня, какая эпоха в истории искусства мне близка, я могу сказать, что, безусловно, Древняя Греция. Особенно скульптура: коры, куросы, надгробия на кладбище Керамейкос, вся греческая архаика. Перед этим все остальное: Ренессанс, барокко… меркнет. Я – родом из античных Афин. Еще я вспоминаю ольвийские холмы в сумерках, когда восходит полная луна и, конечно, Коктебель. Не могу об этом не сказать. Любовь к Крыму и особенно к Коктебелю мне досталась от мамы. Мы ездили туда вдвоем, обычно в сентябре-октябре, на недельку. Я много раз бывала в Коктебеле, воспринимала его через призму творчества Макса Волошина, которого обожала. Для моей созерцательной натуры Коктебель был просто клондайком глубочайших переживаний. Я много времени проводила с тетрадкой переписанных от руки стихов Волошина, под Карадагом, наблюдая игру солнечного света на мысе Хамелеон. Вечером я поднималась на плато, откуда величественно нависал сам Карадаг и смотрела, как солнце заходит за горы. Тогда я решила для себя, что Коктебель – мое самое любимое место на Земле. А позже узнала, что в июне 1965-го года родители с друзьями ходили по Карадагскому заповеднику, и моя мама уже была беременна мной. Я подумала, что все в жизни неслучайно.

– Расскажи немного о Галерее «Синий вечер». Как возникла идея ее создания?

После того как в 2013-м году отец ушел из жизни, мы начали потихоньку перевозить его работы из мастерской в другое помещение. Жена моего брата подала нам идею создания галереи. Она сказала, что есть столько замечательных работ отца, что грех их не показывать людям. Здесь я отдельно хочу сказать, что чрезвычайно благодарна родителям за то, что они мне подарили «старшего брата». На самом деле, Алексей – младший, но после смерти мамы он взял на себя ответственность за отца и за меня. Он и его жена Елена трепетно относятся к наследию отца, благодаря им мы и открыли нашу Галерею «Синий  вечер». Была материальная возможность приобрести помещение, и мы его приспособили под выставочные залы. Дальше мы стали думать, чем и как его наполнить. Это, конечно, стало моей задачей. Я продумывала и прописывала концепцию каждой выставки, последовательно показывая все грани творчества отца. Позже я стала делать выставки, которые являлись своеобразными диалогами отца с другими художниками. Первый зал галереи был мемориальным залом отца, там всегда висели его работы, а уже три остальных зала, по обыкновению, занимали картины тех художников, чьи выставки мы делали. В целом, идея галереи заключалась в том, чтобы представлять творчество отца и художников его круга. Это хорошо продемонстрировала масштабная выставка «Киевская коллекция», на которой мы показали произведения четырнадцати художников, многих шестидесятников, и не только. Мы взяли и Лимарева, и Михаила Ванштейна, и Зою Лерман, всех, кого смогли охватить, а в небольшом мемориальном зале мы представили работы учителей: дочь Яблонской, Гаяне, дала одну из работ Татьяны Ниловны, Сергей Григорьев был представлен ранними рисунками. Мы даже издали каталог к этой выставке. На открытие пришло человек триста. В общем, получилась очень большая, резонансная выставка. За эти годы, безусловно, сформировался и круг наших основных посетителей.

– А из молодого или среднего поколения художников какие имена, на твой взгляд, попадают в круг твоих интересов?

– Это сложный вопрос. Например, мы выставляли работы Галины Сергеевны Григорьевой, и она втянула в нашу орбиту очень талантливого художника Павла Фишеля. Но основная моя задача, все же показывать те имена, которые были ближе отцу. Я всегда отбирала художников именно с этой точки зрения, думая: кого бы он хотел видеть? Кто еще был близок ему по духу? А поскольку у отца был свой, очень строгий, сформировавшийся вкус, то я решила пока не расширять круг. Я не могу сказать, что у меня есть какие-то особые симпатии среди художников среднего и молодого поколения. Я тяготею больше к мастерам старшего поколения, которые были близки отцу. Мой взгляд был с детства «поставлен» смотреть на искусство через призму его вкуса.

– Поэтому твоя выставочная деятельность не носила коммерческого характера?

– Да, безусловно, нашу Галерею, скорее можно было назвать музеем. Литературовед и критик, Инна Булкина, дала хорошее определение: «Галерея-салон». Так оно и есть, потому что все было направлено на углубленное общение с искусством.

– Ты довольна результатом?

– В принципе, я довольна, но я нахожусь на этапе завершения работы Галереи. Все в жизни приходит к своему логическому концу. Мне удалось воплотить все, к чему я стремилась, – раскрыть и показать не только творчество отца, но и других значительных художников. Единственное, что мне не удалось, – сделать выставку копий отца. Он был очень хорошим копиистом. А так, я считаю, что мы можем переходить в несколько иной режим работы, на некоторое время переместившись в онлайн-формат, открыть свой YouTube-канал, упорядочить архив выставок, потому что есть довольно много отснятого материала, с которым в настоящее время работает жена брата. У нас есть свой сайт и фактически сформированный бренд (употребим здесь это новомодное слово) – «Синий вечер». А физическое пространство мы пока закрыли. К тому же, есть место, где хранятся работы отца, и заинтересованные в его творчестве люди, могут всегда со мной договориться и посмотреть оригиналы. Также достаточно важным событием последнего времени я считаю выход в 2019-м году приложения к журналу «Антиквар»«Антиквар» – украинский цветной иллюстрированный журнал об антиквариате, искусстве и коллекционировании. Выходит с 2006 г. Приложение «Сни про Україну. Олекса Захарчук», №3 (111), 2019., полностью посвященного отцу. Оно стало итогом моего многолетнего труда. Там собраны не только воспоминания и искусствоведческие статьи близких отцу людей, но и рассказана вся история создания Галереи, то, о чем мы сегодня вскользь поговорили. Моя совесть на этом этапе жизни спокойна. Безусловно, я буду показывать работы отца на других площадках, благо у меня есть многолетний опыт строительства выставок. Я хочу сказать, что наше дело будет продолжаться и останавливаться мы не собираемся.